Страхов Николай Николаевич (писатель)
— известный писатель.
Род. 16 окт. 1828 г. в Белгороде Курской губ.; сын магистра Киевской академии, протоиерея и преподавателя словесности белгородской семинарии.
Рано лишившись отца, С. был взят на воспитание братом матери, ректором каменец-подольской, а затем костромской семинарии.
Окончив курс в последней, С. в 1845 г. поступил на математич. факультет СПб.унив., а в 1848 г. перешел на естественно-математический разряд главного педагогич. института, где окончил курс в 1851 г. Был учителем физики и математики в Одессе, потом преподавал естественн. историю во 2-й СПб. гимназии.
В 1857 г. защитил диссертацию на степень магистра зоологии: "О костях запястья млекопитающих". Диссертация имеет научные достоинства, но на диспуте не обладавший даром слова магистрант защищался неудачно, вследствие чего при замещении зоологической кафедры в Петербурге и Mocкве ему предпочли других кандидатов, а приглашения в Казань он принять не захотел.
В 1858 г. уже и раньше кое-что печатавший С. выступил в "Русск. мире" с "Письмами об органической жизни". Они обратили на себя внимание и сблизили автора с Аполлоном Григорьевым, дружба с которым имела решающее значение в истории литературного миросозерцания С. В 1861 г. он оставил службу и стал ближайшим сотрудником журнала братьев Достоевских "Время". В этом органе той разновидности славянофильства, которая приняла название "почвенников", С. преимущественно выделялся как полемист.
Под псевдонимом Н. Косица он написал ряд нашумевших в свое время статей, направленных против Чернышевского, Писарева и др. В 1863 г. С. под псевдонимом "Русский" напечатал в апрельской книге "Времени" статью "Роковой вопрос", посвященную русско-польским отношениям.
Казалось бы, общее направление выступавшего всегда во имя русских начал журнала освобождало его от подозрения в сочувствии польскому восстанию: но уклончивый стиль С., его манера сначала как будто вполне сочувственно изложить критикуемую систему с тем, чтобы потом ее тем вернее разбить, привели к тому, что появившаяся в печати первая половина "Рокового вопроса" имела и роковые последствия.
Только что вступивший на новую дорогу Катков напечатал громовую статью, в которой обвинял журнал в государственной измене.
Имевшее большой круг подписчиков "Время" было запрещено навсегда.
Ошибка вскоре разъяснилась, издателю "Времени" Мих. Достоевскому было разрешено с 1864 г. издавать журнал под аналогичным названием, "Эпоха", где С. опять явился ближайшим сотрудником; но разрешение было получено только перед самою подпискою, журнал не имел никакого успеха и скоро прекратился.
Оставшись без постоянной работы, С. в 1865—67 гг. жил исключительно переводами, которыми он охотно занимался и позднее.
С любовью и очень хорошо он перевел "Историю новой философии" Куно Фишера, "Бекона Веруламского" того же автора, "Об уме и познании" Тэна, "Введение к изучению опытной медицины" Клода Бернара, "Жизнь птиц" Брэма, "Историю материализма" Ланге, "Вольтера" Штрауса (уничтожен цензурою), "Воспоминания" Ренана (в "Русск. обозр." 1890-х гг.). Кроме того, нуждаясь в заработке, он по заказу фирмы Вольфа и др. перевел множество популярных и учебных книг. В 1867 г., по смерти Дудышкина, С. редактировал "Отеч. записки", а в 1869—1871 гг. был фактическим редактором и главным сотрудником погибшей в борьбе с равнодушием публики "Зари", где, между прочим, были напечатаны его статьи о Толстом.
В 1873 г. С. вновь поступил на службу, библиотекарем юридического отдела Публичной библиотеки.
С 1874 г. состоял членом ученого комитета мин. нар. просв. В 1885 г. оставил Публичную библиотеку и несколько месяцев служил в комитете иностранной цензуры.
В 1890-х гг. состоял членом-корреспондентом Академии наук, которая неоднократно поручала ему разборы представляемых на Пушкинскую премию стихотворных произведений.
Умер 26 янв. 1896 г. Счастливейший период личной жизни С. (старого холостяка, жившего только умственными интересами, среди огромной библиотеки, которую с любовью собирал в течение всей жизни) относится к 80-м и 90-м годам. До тех пор он был известен большой публике преимущественно по полемическим статьям своих влиятельных противников в радикальной журналистике; теперь же, когда в обществе наступила реакция и временно ослабело обаяние идей 60-х годов, С. приобретает все больший и больший круг поклонников.
Он начинает собирать свои статьи в небольшие книжки, которые имеют успех и выдерживают по 2 и 3 издания.
Постепенно вокруг него и лично, и в печати образуется ряд молодых поклонников — Говоруха-Отрок (Николаев), В. В. Розанов, Ф. Шперк, Б. В. Никольский и др., — старающихся создать С. репутацию одного из крупнейших русских мыслителей вообще и выдающегося критика в частности.
О работах С. в области отвлеченного мышления сказано дальше.
Значение С. как критика требует весьма существенных оговорок.
Ничего цельного С., за исключением статей о Толстом, не оставил, а статьи о Толстом представляют собою пример одного из самых выдающихся критических фиаско.
Критическое наследие С. количественно очень невелико; кроме статей о Толстом и Тургеневе, оно состоит почти исключительно из небольших заметок, касающихся обыкновенно только отдельных сторон деятельности рассматриваемого писателя.
Наиболе типичными из них являются его очень известные по имени "Заметки о Пушкине". Написанные в разное время на пространстве 15 лет, эти 12 заметок, к которым отнесены даже три "письма" об опере Мусоргского, "Борис Годунов" и мало говорящее о самом Пушкине описание открытия Пушкинского памятника, в общем занимают меньше 100 стр. журнального формата.
Здесь совершенно конспективно намечено несколько особенностей Пушкинского творчества, вроде того, что собственно новой литературной формы Пушкин не создал, что он был очень переимчив, но не просто подражал, а органически перерабатывал, что он был замечательно тонкий пародист и, наконец, был очень правдив.
Все эти вполне верные, подчас даже банальные истины представляют собою как бы простую запись мелькнувших в голове критика мыслей, без всякой детальной разработки.
Любимый прием С. — выписать стихотворение и снабдить его строчкой разъяснения в таком роде: "здесь тоже простота и отчетливость, но стих получил несравненную, волшебную музыкальность". В стиле "Заметок" о Пушкине написаны и заметки о С. других поэтах.
Любимцу своему, Фету, С. посвятил три небольшие заметки.
Из таких же маленьких, а иногда и совсем крошечных заметок состоит и самый объемистый из сборников С.: "Из истории литературного нигилизма". В общем, значительная часть критических статей С. производит впечатление листков из записной книжки или программы будущих статей.
Из литературно-критических сборников С. наименьшее значение имеет книга "Из истории литературного нигилизма" (СПб., 1890). Сплошь полемическая, она состоит из потерявших уже теперь всякий интерес мелких заметок и притом по поводу явлений второстепенного значения.
Сущность нигилизма, в состав которого С. включает все вообще движение 60-х годов, осталась в стороне; человек, который захотел бы ознакомиться с ним по книге С., совершенно не поймет, чем же, однако, было вызвано такое во всяком случае крупное историческое явление.
Гораздо выше по литературному интересу "Заметки о Пушкине и других поэтах" (СПб., 1888, и Киев, 1897). При всей конспективности и отрывочности тут есть очень тонкие и верные замечания, свидетельствующие о глубоком, продуманном изучении Пушкина.
В сборнике "Критические статьи об И. С. Тургеневе и Л. Н. Толстом" (СПб., 1885, 1887 и 1895) статьи, посвященные Тургеневу, лишены единства и полны внутренних противоречий.
В свое извинение сам критик ссылается на то, что он в начале своей литературной деятельности еще не так ясно видел, что движение шестидесятых годов не заключало в себе "никаких семян мысли", и "приписал сперва Тургеневу силу, которой у него не было..." Статьи о Толстом составляют основу известности С. как критика и действительно занимают первое место в ряду его критических исследований: тут дана цельная характеристика и сделана попытка обрисовать писателя во весь рост. При более внимательном изучении и эти статьи, однако, требуют больших оговорок.
Прежде всего должно быть признано литературною легендою весьма распространенное мнение, что С. первый поставил Толстого на надлежащую высоту.
Ни один писатель не был так восторженно, верно и единодушно понят и принят при начале своей литературной деятельности, как Толстой.
Статьи Чернышевского и Дружинина (середина и конец 1850-х годов) являются пророчествами для всего хода литературной карьеры Толстого — и сам С. весьма добросовестно признал за этими статьями честь первого истолкования.
В первой же статье о "Войне и мире" он говорил: "Наша критика некогда внимательно и глубокомысленно оценила особенности этого удивительного таланта". После первых дебютов Толстой действительно перестал занимать критику, но и самого С. он страстно захватил только после появления "Войны и мира" — произведения, которое, тоже по свидетельству самого С., сразу имело успех колоссальный.
Сразу, как он сердито констатирует, образовалось "ходячее мнение, заключающееся в том, что это произведение очень высокое по своим художественным достоинствам, но будто бы не содержащее глубокой мысли, не имеющее большого внутреннего значения". Таким образом, существенная часть славы статей С. о Толстом — честь первого признания его великим художником — отпадает.
Остается затем честь истолкования.
В эпоху появления статей С. (1870) союз консервативного публициста и "борца с Западом" с Толстым во имя преклонения пред принципами, отвергнутыми "западничеством" и "нигилизмом", мог казаться естественным; но в наши дни статьи С. являются одним из наиболее ярких эиизодов того ложного освещения, в котором до 80-х годов многим представлялась деятельность Толстого.
Конечно, у С. немало верных отдельных замечаний, верен даже общий вывод, что идеал, проникающий творчество Толстого, есть "идеал простоты, добра и правды"; но при более детальном определении элементов "правды" Толстого, оказывается, что у него нет "дерзких и новых тенденций", что его главная задача — "творить образы, воплощающие в себе положительные стороны русской жизни", что характерная черта толстовского "чисто русского идеала" — "смирение", что главный предмет "Войны и мира" — не борьба с Наполеоном, а "борьба России с Европой", что в лице Толстого восстал "богатырь и сверг либерально-европейские авторитеты, под которыми мы гнемся и ежимся". При таком понимании неудивительно, что в предисловии к сборнику статей о Тургеневе и Толстом С., сравнивая "неисцелимо зараженного верою в прогресс" Тургенева с Толстым, приходит к тому общему выводу, что первого "можно назвать западником, другого славянофилом". Очевидно, у С. не было ни малейшего предчувствия того, в каком виде вскоре обрисуется общий духовный облик Толстого, он совершенно проглядел тот всеразрушающий анализ, который, составляя основу безгранично искренних порываний Толстого к свету и истине и не испугавшись даже обаяния европейской мысли и культуры, вдруг почему-то должен был успокоиться на идеализации нашей жалкой общественности.
Сопоставляя "славянофила" Толстого семидесятых годов с Толстым, каким он ярко и ясно обрисовался позднее, нельзя, конечно, всецело винить критика, хотя Н. К. Михайловский всего несколькими годами позже и задолго до появления "Исповеди" и позднейших аналогичных произведений Толстого сумел же указать в нем те основные черты, при наличности которых ни о каком "переломе", ни о какой "эволюции" в духовном облике Толстого не может быть и речи. Ошибка С. не была бы так решительна, если бы, как это совершенно ошибочно думают, С. был только "эстетик" и поклонялся бы Толстому лишь как великому художнику.
На самом деле С. непременно хотел видеть в Толстом опору в своей борьбе против идей 60-х годов. — Об общих взглядах С. на искусство сложилось неверное представление.
Благодаря его борьбе с критиками-утилитаристами 60-х годов, горячей защите Пушкина, Фета и "истинной поэзии" на него многие смотрят как на защитника "искусства для искусства" и даже как на "эстетического сладострастника". Это находится в полном противоречии и с прямыми заявлениями С., и с общим смыслом всей его деятельности.
Отвечая некоторым из напавших на него за чрезмерный эстетизм, он делает такое заявление: "Меня бранят эстетиком, то есть (на их языке) человеком, который вообразил, что художественные красоты могут существовать отдельно от внутреннего, живого, серьезного смысла и который гоняется за такими красотами и наслаждается ими. Вот какую непомерную глупость мне приписывают" ("Статьи о Тургеневе и Толстом", стр. 391). В другом месте, прямо касаясь вопроса об "искусстве для искусства", он восклицает: "Сохрани нас Боже от той чисто немецкой теории, по которой человек может разбиваться на части и в нем спокойно должны уживаться всякие противоречия, по которой религия сама по себе, государство само по себе, поэзия сама по себе, а жизнь сама по себе" ("Заметки о Пушкине", 175). В сущности, С. ценил произведения искусства лишь постольку, поскольку они отражали те или другие идеалы.
Если больше всего он преклонялся перед Пушкиным и Толстым, то потому, что в них видел наиболее яркое отражение русского "типового" начала и русского мировоззрения.
К литературно-критическим работам С., кроме названных сборников, относятся еще обширная биография Достоевского (при первом посмерт. изд. соч.), "Толки о Толстом" в сборнике С. "Воспоминания и отрывки" (СПб., 1892) и издание первого тома сочинений Аполлона Григорьева (СПб., 1876). Григорьева С. считал своим литературным учителем, постоянно цитировал его и притом чрезвычайно удачно; вообще он много сделал для популяризации имени и идей этого мало читаемого большою публикою критика.
Переходом от статей критико-публицистических к философским являются три книжки С. под общим заглавием "Борьба с Западом в нашей литературе" (1-я книжка, СПб., 1882 и 1887. 2-я, СПб., 1883, 1890 и Киев, 1887; 3-я, СПб., 18 6). Можно подумать по заглавию, что это обзор учений славянофильского характера, но в действительности большая часть статей посвящена разбору взглядов Милля, Ренана, Штрауса, Дарвина, Тэна, Парижской коммуне и т. д. и, таким образом, являются только борьбой самого автора с западноевропейскими учениями.
Из литературных очерков "Борьбы с Западом" наибольший интерес представляет статья о Герцене.
Это до последней степени тенденциозная попытка привлечь к своей борьбе человека, несомненно тоже боровшегося с "Западом", несомненно разочаровавшегося в "Западе", потому что даже "Запад" не оправдал его ожиданий, но с тем большим ужасом отворачивавшегося от того Востока, куда звал С. С. Венгеров.
В С., по-видимому, соединились все данные для того, чтобы написать крупное философское произведение: обширное и разностороннее образование, критическое дарование, вдумчивость и методическое мышление, которое он чрезвычайно высоко ценил; ему не хватало лишь истинного творчества, благодаря которому создается новое. Поэтому именно с точки зрения философии, к которой С. чувствовал всегда склонность, труднее всего характеризовать его: слишком разнообразны влияния, отразившиеся на мышлении С. и вызывавшие в нем сочувствие.
Можно, однако, подметить главнейшие принципы, которых он постоянно держался.
Все, что имеет отношение к философии в сочинениях С., перечислено в "Материалах для истории философии в России" Я. Н. Колубовского (см. "Вопр. философии"). Сюда относятся следующие сборники: "О методе естественных наук и значение их в общем образовании" (СПб., 1865), "Мир как целое, черты из науки о природе" (СПб., 1892, 2 изд.), "Об основных понятиях психологии и физиологии" (СПб., 1894, 2 изд.) и "О вечных истинах" ("Мой спор о спиритизме", СПб., 1887). Влияние Гегеля и вообще немецкой идеалистической философии не мешало С. признавать заслуги за эмпиризмом; так, он перевел книгу Тэна об интеллекте и в введении к ней указал на заслуги эмпиризма; в критике книги Троицкого об английской психологии он признает до некоторой степени заслуги за английской ассоциационной психологией, которая отнюдь не вяжется с гегельянством.
В основных понятиях психологии он стоит на точке зрения Декарта и старается выяснить значение Декартова cogito, ergo sum для современной философии.
В философии Гегеля С. ценил уменье ставить и развивать понятия.
На гегелевскую философию С. смотрел как на завершение того мышления, которое стремится к органическому пониманию вещей. Гегель "возвел философию на степень науки, поставил ее на незыблемом основании, и если его система должна бороться с различными мнениями, то именно потому, что все эти мнения односторонни, исключительны". Несмотря на это, С. нельзя назвать гегельянцем в тесном смысле этого слова: он преклонялся перед немецкой идеалистической философией вообще, в которой видел синтез религиозного и рационалистического элементов.
Диалектический метод он ценил весьма высоко, видел в нем истинно научный метод, но, опять-таки, и в диалектике он не слепо следовал за Гегелем, а смотрел на нее как на путь развития априористических элементов в душе человека.
Один из критиков, старавшийся определить значение С., говорит, что центральной его идеей была религиозная, около которой располагаются две других — идея рационального естествознания и идея органических категорий.
С. считал такое определение своего значения правильным.
Следует заметить, однако, что С. хотя и стремился к религиозным вопросам, но своих религиозных взглядов не излагал.
Быть может, он понимал религию более умом, чем сердцем, более желал быть религиозным, чем был им на самом деле; в этом, кажется, внутренняя причина его разрыва с Вл. Соловьевым.
Во всяком случае, критические дарования преобладали в нем над всеми остальными; поэтому он и не высказал ни разу своего полного profession de foi. К положительным взглядам С. пришел лишь относительно некоторых частных, весьма существенных, впрочем, философских вопросов.
Так, напр., весьма замечательна его критика атомистической теории, приведшая его к положительным взглядам относительно сущности материи.
От атомистики С. перешел к динамическому мировоззрению, которое ему легче было связать с его преклонением перед идеализмом.
К отчетливому пониманию природы духа С. стремился в своих "Основных понятиях психологии и физиологии". "Вещество, — говорит он, — есть чистый объект, т. е. нечто вполне познаваемое, но нимало не познающее; дух, напротив, есть чистый субъект, т. е. нечто познающее, но недоступное объективному познанию; дух не имеет в себе ничего внешнего, в нем все внутреннее, субъективный и объективный миры строго разграничены, но второй служит для выражения первого.
Наше "я" — субъект, который никогда не может стать объектом; эмпирическая психология ошибается, подводя наше "я" под то понятие, под которым рассматривает все другие исследуемые ею явления, т. е. под понятие идеи, представления". "Все так называемые теории познания в конце концов приходят к отрицанию того понятия, которое они хотят построить и объяснить". В "Основных понятиях физиологии" С. доказывает, что физиология как наука о жизни необходимо должна иметь в виду то, что составляет жизнь по преимуществу, т. е. психические явления.
Так или иначе, но все ее исследования должны со временем слиться в одно целое с психологическими исследованиями, ибо мы предполагаем в организме глубочайшее единство и соподчинение явлений.
С этой точки зрения С. осуждал тенденцию современной ему физиологии сводить явления жизни к физико-химическим процессам.
В споре с Бутлеровым и Вагнером (о спиритизме) С. стоял за существование непреложных истин, в признании которых он видел оплот против эмпиризма; "полный эмпиризм есть в сущности дело ужасное... Сколько бы ни искал человек истины, как бы строго ни наблюдал действительность, как бы долго ни уяснял свои понятия, новый факт, по учению эмпиризма, может ниспровергнуть все это до основания.
Но ведь есть дорогие убеждения, есть взгляды, определяющие для нас достоинство и цель всей жизни. Неужели же и за них люди осуждены навеки бояться? Если наши понятия вполне связаны с какими-нибудь совершенно частными явлениями, с известным местом или временем, то положение человка, искренне желающего руководиться истиною, было бы жестоко" ("О вечных истинах", стр. 100). В С. была двойственность ума и сердца, которую ему не удалось примирить.
Его критическое дарование ясно указывало ему на ограниченность рационализма и на необходимость искания иных начал. Он неоднократно говорил о границах рационализма, но выйти за эти границы ему не удалось.
Потому-то его психология остановилась на голом признании непознаваемости субъекта.
Он, правда, говорит, что в субъекте мы имеем непосредственную действительность: "жизнь души есть для нас непосредственнейшая действительность". О самой душе С., однако, ничего не сказал, потому что сознавал недостаточность рационализма, но не умел указать иного пути. В полемиках, которые ему пришлось вести со спиритами, с дарвинистами (проф. Тимирязевым), с западниками (Вл. Соловьевым из-за книги Данилевского "Россия и Европа") он выступал именно в защиту рационалистических принципов.
Значение С. в философии определяется временем, когда он писал. Специалист не будет обращаться к нему с целью поучения; но педагогическое значение философские сочинения С. сохранят надолго, для введения в круг философских понятий, для обучения правильному методическому мышлению, анализу понятий книги С. могут оказать весьма существенную помощь.
Сочинения С. появлялись в эпоху увлечения материалистическими теориями;
С. твердо стоял за принципы идеализма, и хотя его сочинения и не лишены противоречий, но, как критика материализма, они сохраняют значение.
О С. писали Э. Радлов, "Несколько замечаний о философии H. H. Страхова" ("Ж. М. H. Пр.", 1896); А. И. Введенский, "Значение философской деятельности С." ("Образов.", март, 1896); Б. Никольский, "H. H. Страхов.
Критико-биографический очерк"; H. Я. Грот, "Памяти H. H. Страхова" ("Вопр. философ. и псих.", кн. 32); В. В. Розанов ("Вопр. фил. и псих." кн. 4); "Общий смысл философии H. H. Страхова" (Москва, 1897, без имени автора).
Э. Р. {Брокгауз}