Ковальская Елизавета Николаевна
Ковальская Е. Н. [(1851 {по уточненным данным} — 1943). Автобиография написана в ноябре 1925 г. в Москве.] — Родилась я в Харьковском уезде, в имении моего незаконного отца, помещика Солнцева.
Моя мать-крестьянка была крепостной моего отца. По каким-то семейным соображениям отец, благодаря обширным связям с высшей администрацией, перевел меня с матерью в мещане гор. Харькова задним числом, спустя приблизительно 7 лет после моего рождения.
Вследствие этого я по официальным бумагам значилась "незаконная дочь мещанки гор. Харькова и полковника Солнцева". Год моего рождения в разных бумагах значится разный: в одном документе — 49, в другом — 50, а в третьем — 52 г. Какой действительный — не знаю. Первые впечатления бытия были для меня жестоки и непонятны.
Мне не было еще 6 лет, вероятно, когда мне стало известно, что существуют помещики и крестьяне-крепостные; что помещики могут продавать людей, что мой отец может продать мою мать соседнему помещику, а меня другому, разлучив нас. Но моя мать не может продать моего отца. Не менее жестоким было для меня другое открытие: дети делятся на законных и незаконных, причем последние, независимо от их личных качеств, всегда заслуживают презрения, служат предметом издевательств, оскорблений.
Дворовые ребятишки дразнили меня скверным словом, каким в те времена народ называл незаконных детей. Долгими зимними вечерами в деревне, пробравшись тихонько в "девичью", притаившись в уголку, я слушала, как дворовые девушки, сидя с прялками, освещенные пылающей печью, рассказывали друг другу свои печальные истории.
Заметив меня, одна из них обратилась ко мне: "Слушай, слушай, вот вырастешь — на твою беду ты красивая, — продадут тебя". По ночам меня мучили кошмарные сны, мне снилось, как меня продают.
Я не помню, чтобы отец продавал кого-нибудь из своих крестьян.
Но он купил, еще до моего появления на свет, молодого интеллигентного музыканта-скрипача, побочного сына какого-то графа от крестьянки.
Купив, он дал ему "вольную", но человек был уже загублен, пил запоем и добровольно остался жить у нас в качестве управляющего одного из имений отца. Общность положения сблизила нас. Подвыпивши, он делился своими переживаниями с ребенком.
Его судьба для меня была "memento mori". У него я научилась грамоте.
Первыми прочтенными мною книгами были поэты из его маленькой библиотечки: Пушкин, Лермонтов, Полежаев; особенно полюбилась мне "Песнь пленного ирокезца" Полежаева: Но, как дуб вековой.
Неподвижен от стрел, Неподвижен и смел Встречу миг роковой Я умру, но умру На погибель врагам... распевала я на придуманный мною мотив, бродя одиноко по старому запущенному саду. Смутными, туманными тенями промелькнули в моем детстве образы декабристов.
Среди родственников отца был очень юный офицер, князь Волконский, был ли он в каком родстве с декабристом — не знаю. Он научил меня песне о декабристах в такой редакции: Не слышно шуму городского, На невской башне тишина, Лишь на штыке у часового Горит полночная луна. Несчастный юноша, ровесник Младым цветущим деревам, В глухой тюрьме заводит песню И отдает тоску волнам.
Не жди, отец, меня, с невестой, Сломи венчальное кольцо, Здесь за решеткою железной Не быть мне мужем и отцом. На мои расспросы, кто этот юноша за решеткой, он рассказал, что были хорошие люди, которые хотели устроить так, чтобы никто не мог продавать людей; за это царь посадил их в тюрьму за решетку.
Другое яркое воспоминание осталось в моей памяти — родственник отца, тоже князь или граф (не помню) Багратион, которого у нас считали сумасшедшим; возможно, что он таким и был. Его визиты были таинственны.
Помню его первое появление.
Мы жили в деревне.
Зима. Ночь. Метель.
Собаки подняли неистовый лай, лакеи выбежали с зажженными фонарями во двор. В свете фонарей двигалась высокая мужская фигура.
Прислуга встревоженно бежала к моей матери: "Снимайте, скорее снимайте!" Мать спешила убрать со стен гостиной портреты царей. В гостиной появлялся высокий, сгорбленный, седой молодой старик.
Не здороваясь ни с кем, он обводил глазами стены. Затем обращался к отцу: "У тебя хорошо, Николай, чисто, нет этой дряни по стенам". Ко мне он относился как-то особенно любовно, сажал к себе на колени, много рассказывал мне непонятного, из чего в моей голове оставалось только представление опять же о каких-то хороших людях, не хотевших, чтобы людей продавали, как скот, о царе, загнавшем этих людей живыми под землю. Царь рисовался мне в образе сказочного чудовища, пожиравшего людей. По уходе таинственного гостя отец приказывал мне никому не говорить о том, что рассказывал мне этот дядя. Я строго соблюдала приказ, гордясь, что мне доверяют какую-то тайну. Освобождение крестьян произвело на меня потрясающее впечатление.
Я была долго точно пьяная от радости.
Мы переехали в Харьков.
Отец занялся моим воспитанием, готовя из меня "барышню". Были приглашены: француженка, учителя музыки, танцев и для занятий другими предметами студент-поляк, высланный в Харьков за прикосновенность к польскому мятежу.
Он увлекательно рассказывал мне о борьбе поляков за свою свободу.
Я плакала от того, что я не полька и не смогу бороться за свободу.
Одиннадцати лет меня поместили в частный пансион Щербачевой.
Основательница пансиона, женщина-шестидесятница передовых взглядов, поставила пансион прекрасно: молодые учителя не только давали уроки, но много уделяли времени, занимаясь нашим развитием.
Но пансион скоро закрылся, не встретив сочувствия в обществе: родители особенно были возмущены введением в женском пансионе гимнастики, для которой нас переодевали в свободные мужские костюмы.
По закрытии пансиона, не без борьбы с отцом я поступила в гимназию.
Там я встретилась с бывшей ученицей учителя Полтавской гимназии — Строева, сосланного на север. Она познакомила меня с литературой шестидесятых годов: журналы "Русское слово", "Современник", стихотворения Некрасова и др. книги определенного направления поглощались мною запоем.
Я устроила кружок самообразования из гимназисток, который вскоре слился с кружком молодых студентов.
Занимались мы преимущественно общественными вопросами, но рядом с этим бывали рефераты по естественным наукам: по астрономии, по физике и другим отраслям знаний.
В этом кружке, между прочим, участвовал молодым студентом Лазарь Гольденберг, известный впоследствии эмигрант.
Особенно увлекались Чернышевским, его романом "Что делать" и женским вопросом.
В этот период времени в Харькове вводились новые судебные учреждения — гласный суд. Члены нашего кружка, по окончании гимназических уроков, бежали на заседания суда, где иногда просиживали за полночь.
Перед нами развертывались общественные вопросы в картинах реальной жизни. Помню блестящую речь только что выступившего на судебное поприще молодого товарища прокурора — А. Ф. Кони, обвинявшего подрядчика, не построившего подпор при земляных работах, следствием чего было несколько трупов рабочих, засыпанных землей.
Перед нами проходили крестьяне, обделенные землей при освобождении, судившиеся за бунты; женщины — убийцы своих мужей, не стерпевшие своего рабства, санкционированного законом.
Освобождение крестьян вызвало женское движение.
Стремление к эмансипации женщин широкой волной разлилось по всем центрам России, захватило и меня. Во время окончания гимназии умер мой отец, оставив мне большое наследство.
Вместе с Я. И. Ковальским (впоследствии моим мужем), оставленным при Харьковском университете на кафедре физики, я организовала в одном из доставшихся мне домов бесплатные курсы для женщин, стремившихся к высшему образованию.
Ковальский читал физику, химию, космографию.
Приват-доцент Е. М. Деларю — естествоведение.
Студенты: Фесенко — политическую экономию, Гончаров — историю, Рунге и Дзивинский — высшую математику.
Слушательниц был такой наплыв, что с трудом вмещало помещение.
Одновременно с этим я вступила в Харьковское общество грамотности.
Занимаясь по воскресным школам, я выбирала наиболее способных работниц, приглашала их к себе на дом по праздникам; постепенно образовалась школа для работниц.
Я им читала отрывки русской беллетристики, рассказывала эпизоды из русской истории, знакомила с французской революцией, а главное — вела пропаганду по женскому вопросу [См. Аптекман, "Земля и воля", Харьковские кружки.]. В тот же год у меня организовался мужской кружок, занимавшийся общественными вопросами.
Он не был еще революционным, но был "радикального направления". В этот кружок, между прочим, входил молодым студентом М. М. Ковалевский.
Рядом с этим кружком я организовала исключительно женский, интересовавшийся социализмом.
М. М. Ковалевский, владевший хорошо французским языком, имевший доступ в университетскую библиотеку, помогал мне извлечением из французских источников составлять рефераты о Фурье, Сен-Симоне, Оуэне и др. утопистах, хотя сам не сочувствовал социализму, считая его неосуществимым.
Ковальский завел знакомство с сельскими учителями Харьковского уезда, они по праздникам приезжали к нам, мы снабжали их книгами и устраивали небольшие педагогические собрания, на которых между прочим затрагивались и политические темы. Во время одного из таких собраний в нашем доме появился жандармский полковник Ковалинский со своею свитой, увидев разложенные на столах географические карты, таблицы для наглядного обучения, удивленно заявил нам: "Все это очень хорошо, вы делаете полезное дело, и ничего противозаконного я не вижу, но, по предписанию свыше, должен все ваши собрания прекратить, а в случае возобновления их — вынужден буду вас арестовать". Пришлось все приостановить.
К этому времени в Харьков ожидался приезд министра просвещения Д. Толстого; мы повели агитацию о подаче петиции министру, в которой думали просить права женщинам вступать в университеты.
Многочисленные собрания шли одно за другим, была выбрана комиссия для составления петиции; в нее вошли профессора: Н. Н. Бекетов (химик), юристы — Стоянов, Владимиров, художница Иванова-Раевская и я. Делегатками для подачи петиции были выбраны: я, Анна Аптекман и Иванова-Раевская.
Толстой принял нас очень враждебно, ответил, что никогда он этого не допустит.
Потерпев поражение, я уехала в Петербург, где стала посещать высшие женские курсы — Аларчинские и Чернышевские.
В Петербурге я познакомилась с кружком передовых женщин, группировавшихся вокруг сестер Корниловых.
Там я впервые увидела С. Л. Перовскую, совсем юной девушкой.
Организовался небольшой кружок для изучения политической экономии, в него вошли: С. Перовская, А. Корнилова, Ольга Шлейснер, впоследствии первая жена Натансона, Вильберг и я. Одновременно образовался другой женский кружок, который решительно не хотел соединяться с мужскими кружками, боясь, что мужчины, более развитые, будут оказывать давление на самостоятельное развитие женщин.
В этот кружок вошли также я, С. Перовская и А. Корнилова.
В это же время кружок, который впоследствии получил название "чайковцев", занимался распространением по удешевленным ценам легальных книг определенного направления: Флеровского "Положение рабочего класса" ("Азбука социальных наук" тогда еще не вышла), Лассаль, Верморель — "48 год", Луи-Блан — 1-й том "Истории французской революции" и др., такого же характера.
Чтение таких книг, французская коммуна (это был 1871 г.), печатавшийся отчет о процессе "нечаевцев" — все это вместе ввело меня в определенно революционное русло. По болезни мне пришлось уехать на юг — в Харьков, где я снова начала возобновлять кружки, но врачи послали меня в Швейцарию.
В Цюрихе я встретилась с разными революционными течениями.
Главными течениями были бакунизм и лавризм.
Я увлеклась бакунизмом.
Поправив несколько свое здоровье, я вернулась в Россию, чтобы "идти в народ". Физически слабая, я решительно не годилась для роли простой работницы, поэтому взяла место народной учительницы в Царскосельском уезде, вблизи завода "Колпино", на котором работало все молодое население деревни Царской Славянки, где я сделалась учительницей.
Принявшись за пропаганду и раздачу революционных нелегальных брошюрок среди рабочих завода, я вскоре попала под надзор.
Инспектор школ от земства, Семеко, приехал предупредить меня, что готовится мой арест. Я скрылась в Петербург.
Там, ведя знакомство с несколькими рабочими, я снабжала их нелегальной литературой.
Пребывая то в Петербурге, то в Харькове в полулегальном положении, я избегала ареста.
Во время демонстрации после суда над Засулич я была сильно избита жандармами, уехала в Харьков, где около года пролежала в постели.
Поправившись, организовала два кружка рабочих-металлистов: один на заводе Весберга, другой на заводе Рыжова.
В первый из них входил молодой рабочий Петр Антонов, впоследствии народоволец и шлиссельбуржец.
Третий кружок был мною организован из учащейся молодежи.
Из него впоследствии вошли в Ю. Р. Р. С. А. Преображенский и И. Кашинцев.
Работала я в кружках согласно с программой "Земли и Воли", но в партию не входила, желая сохранить за собою свободу действий.
Весною 1879 года, после убийства губернатора Крапоткина, в Харькове начались обыски и аресты.
Мне пришлось бежать и перейти окончательно на нелегальное положение.
Побывав в разных городах, я приехала в Петербург осенью 1879 г., когда "Земля и Воля" раскололась на "Народную Волю" и "Черный Передел". Чернопередельцы остались на старой землевольческой платформе.
Твердо убежденная в том, что социалистическая революция может быть совершена только самим народом, что центральный террор в лучшем случае приведет только к плохенькой конституции, которая поможет окрепнуть русской буржуазии, я вступила в "Черный Передел [См. Дейч, "Черный Передел" в сб. Невского.]. В первом составе "Черного Передела" были: Г. Плеханов, В. Засулич, М. Попов, Я. Стефанович, Л. Дейч, П. Аксельрод, О. Аптекман, Н. Щедрин, М. Крылова, Приходько, Козлов и Козлова, Николаев, Г. Преображенский и др. бывшие "землевольцы". После ареста первой чернопередельческой типографии и разгрома первого состава чернопередельцев, я с чернопередельцем Н. Щедриным, разойдясь с новой программой, написанной П. Аксельродом для молодых чернопередельческих кружков, уклонявшейся в социал-демократизм, — уехала в Киев, где мы организовали Южно-Русский Рабочий Союз на старой чернопередельческой программе, выдвинув на первый план программы тактику — экономический террор [См. мою статью "Южно-Русский Рабочий Союз" в сборнике Центрархива "Южные Рабочие Союзы", под ред. Максакова и Невского, 1925 г.]. 22 октября 1880 г. мы с Щедриным были арестованы в Киеве и вместе с другими членами (С. Богомолец, А. Преображенским, И. Кашинцевым, М. Присецкой, П. Ивановым, А. Доллером, В. Кизером и С. Кузнецовой) Южно-Русского Рабочего союза, арестованными позже, в 1881 г., преданы военно-окружному суду. Обвинялись по статье, по которой следует смертная казнь. В мае 1881 г. состоялся суд. На суде я заявила, что суда правительства не признаю и принимать в нем участия не желаю, отказалась от защитника и от последнего слова на суде. Была приговорена к бессрочной каторге.
Отправленная в каторжные работы на Кару в 1882 г., по дороге бежала из Иркутской пересыльной тюрьмы, переодевшись надзирательницей (вместе со мною бежала С. Богомолец под видом моей гостьи).
Пробыв на воле около 3-х недель, была арестована и закована в наручни.
После окончания следствия о побеге была отправлена на Кару; наручни были сняты. На Каре у меня начались столкновения с тюремным начальством, которые тюремное ведомство называло "бунтами" и просило в Петербурге разрешения отправить меня вместе с другими бунтовавшими: С. Богомолец, Е. Россиковой, М. Ковалевской в строгое одиночное заключение в Иркутский тюремный замок. Ранней весной 1884 г. мы были перевезены в Иркутск.
Осенью того же года я бежала из Иркутского тюремного замка, переодевшись надзирателем.
Пробыв на этот раз на воле около полутора месяцев, была арестована и приговорена к 90 плетям.
Присланных ко мне врачей для освидетельствования моей способности вынести плети, я не приняла, заявив, что такой приговор они могут привести в исполнение только над моим трупом.
В это время в тюрьме по другим поводам началась голодовка (в которой я приняла участие), продолжавшаяся 16 суток. Рассчитывая, что смерть может вызвать окончание безнадежно затянувшейся голодовки, я сделала неудачную попытку самоубийства.
Надзиратели скоро заметили и сняли меня с петли. Слухи об этом разнеслись по городу; иркутские дамы поехали к губернатору Носовичу, настойчиво убеждали его сделать уступки.
Наши требования были удовлетворены.
Голодовка окончилась.
Весной 1885 г. я была отправлена снова на Кару; мне прибавили срок испытуемой, но телесное наказание не привели в исполнение.
В 1888 году на Кару приехал генерал-губернатор Восточной Сибири — барон Корф. Я никогда в тюрьме не вставала при входе начальства, не встала и перед ним. На его приказание: "Встать!" — ответила: "Я пришла сюда за то, что не признаю вашего правительства, и перед его представителями не встаю". Взбешенный Корф крикнул сопровождавшим его казакам: "Поднять ее штыками!" Казаки топтались на месте, не решаясь действовать.
Корф, разъяренный, выбежал из тюрьмы.
Через несколько дней я была ночью взята из тюрьмы и отправлена, при возмутительном обращении со мною, в Верхнеудинский тюремный замок в строгое одиночное заключение [См. "Карийская трагедия", Гос. Изд., Петроград.]. Карийские товарищи начали голодовку, требуя смены коменданта за историю со мною. Коменданта не сменили.
Тогда Н. Сигида дала пощечину коменданту Масюкову, думая, что после этого ему нельзя будет продолжать службу.
К Сигиде применили телесное наказание.
Идя на экзекуцию, Сигида заявила, что для нас телесное наказание равняется смертной казни. После наказания она приняла яд и вскоре умерла.
М. Ковалевская, М. Калюжная и Н. Смирницкая, решив своею смертью сделать невозможным дальнейшее применение телесного наказания, покончили с собой. В мужской тюрьме по тому же мотиву покончили самоубийством И. Калюжный и Бобохов.
Находившийся в вольной команде Геккер выстрелил в себя, но остался жив. Результатом самоубийств был циркуляр, присланный на Кару из Петербурга, в котором предписывалось начальнику каторги впредь не применять телесного наказания ни к политическим, ни к уголовным женщинам.
В Верхнеудинске я сделала новую попытку побега, на этот раз неудавшуюся, после чего меня отправили в каторжную тюрьму Нерчинской каторги, в Горный Зерентуй.
Дорогой я узнала, что в Горном Зерентуе меня будет принимать помощник начальника каторги Бобровский, который привел в исполнение наказание над Сигидой.
При приеме я бросилась на Бобровского с маленьким кинжалом, который всегда носила при себе, думая убить Бобровского.
Тюремные надзиратели, окружавшие меня в этот момент, схватили за руки и обезоружили.
Бобровский в это время был уже человеком умирающим от туберкулеза; он настоял, чтобы о моем покушении не составляли протокола.
Месяца через полтора Бобровский умер. Это покушение прошло для меня безнаказанно.
Поместили меня в Горном Зерентуе в камере, бывшей мертвецкой, потому что эта камера была вполне изолирована от других арестантов.
По законам того времени, приговоренным судом в каторжные работы на заводах, в случае, если они посылались в рудники, считалось семь месяцев за год. Женщины по закону могли быть приговариваемы только на заводы.
Так как я была послана в рудники (хотя в рудниках мы не работали), то мне тоже считали семь месяцев за год. На протяжении моей каторги было четыре манифеста, которые сбавляли сроки всем уголовным и политическим каторжанам.
Первый манифест ко мне не был применен, по второму меня перевели из бессрочной в двадцатилетнюю.
Но так как за побег мне был надбавлен срок испытуемой, который составляет часть всего срока и который вместе с прежним сроком превысил срок настоящий, то тюремное ведомство совершенно запуталось, как считать мой срок. Заведовавший в это время Нерчинской каторгой Томилин, относившийся очень хорошо к политическим, решил, что я имею уже право на вольную команду.
Я была выпущена из тюрьмы и отправлена в Кадаю (одно из мест Нерчинской каторги) в вольную команду.
Позже снова переведена в Горный Зерентуй, тоже в вольную команду.
Живя вне стен тюрьмы, по ходатайству заведовавшего ремесленными классами горного училища Нерчинского завода С. В. Девеля, который случайно познакомился со мною, я получила разрешение ездить в Нерчинский завод обучать учеников переплетному ремеслу.
Там быстро у меня завязались знакомства, и я, в сотрудничестве с Девелем, организовала бесплатную публичную библиотеку и при ней склад дешевых народных книг Московского и Петербургского Обществ грамотности, с которыми мы завели сношения.
Библиотека стала культурным центром Нерчинского завода.
Военный врач Бек, объезжая казачьи станицы, развозил книги нашего склада по Аргуни [Доктор Бек, открывший особую болезнь на Аргуни, которая названа была в медицине Бековской болезнью.]. Постепенно я перешла к пропаганде и распространению весьма немногочисленных нелегальных книг, которые мне удавалось получать.
Во время восстания "кулаков" в Китае русские войска были двинуты по направлению Китая. В Нерчинском заводе оказался казачий батальон, среди которого я начала вести пропаганду; фельдшеры завода были прикомандированы к войскам, не хватало медицинского персонала для местного населения, я предложила бесплатно работать в амбулатории в качестве фельдшерицы.
Это дало мне возможность расширить круг моих знакомств.
Окружной начальник, старик Савинский, мальчиком обучался разным предметам у сосланных в Нерчинский завод петрашевцев и сохранил к политическим большое уважение.
На запрос читинского губернатора, не опасно ли оставлять меня в Нерчинском заводе при амбулатории, ответил: "Хотя Ковальская своих убеждений не изменила, но в Нерчинском заводе она не найдет для них почвы" [Этот документ находится в Ленинградском Историко-Революционном Архиве, в деле "о Ковальской".]. В 1903 году окончился срок моей каторги.
Пробыв 23 года в тюрьме и на каторге, я была назначена в Якутскую область на поселение.
Существовал закон или соглашение с другими государствами, по которому иностранных подданных, окончивших каторгу, высылали в их государство.
За несколько лет до окончания моей каторги я вышла замуж за поляка, австстрийского подданного М. Маньковского, осужденного на каторгу по процессу польской партии "Пролетариат". Он обратился в департамент полиции с заявлением, что я, как австрийская подданная (по мужу), должна иметь право выехать вместе с ним в Австрию.
После долгой переписки нас обоих выслали в Австрию без права въезда в Россию.
За границей, в Женеве, я вступила в партию с.-р., но через месяц на конференции партии, бывшей подле Женевы, на вилле Германс, вышла из партии, разойдясь с партией по вопросу программ minimum и maximum. Я признавала одну только программу maximum. Одновременно со мною там же выделилось несколько человек из партии по тому же вопросу.
Мы образовали группу, которая стала издавать сначала "Дискуссионный листок", имевший целью пропагандировать программу maximum. Затем выпустили номер газеты "Коммуна". Эта группа была одной из первых максималистских организаций.
Я связалась с образовавшейся в России почти в то же время максималистской организацией.
В 1907 г. приехавшая из России максималистка Татьяна Леонтьева, поселившаяся в одном богатом отеле в Интерлакене, убила выстрелом из револьвера французского гражданина Мюллера, указанного ей кем-то, как русского министра Дурново.
Кем было сделано это ложное указание, мне осталось неизвестным.
По доносам русских агентов швейцарское правительство, считая меня организаторшей этого террористического акта (в действительности я сама узнала о нем post factum), дало распоряжение о моем аресте.
Меня предупредили; я бежала в Париж. Спустя два месяца после суда над Леонтьевой я была арестована в Париже международной полицией.
Парижская полиция дала знать швейцарскому правительству о моем аресте, прося выслать конвой на границу для принятия меня от французской полиции.
Швейцария ответила, что во время процесса Леонтьевой выяснилась непричастность Ковальской к этому делу, а потому Ковальская может быть освобождена.
После моего освобождения мы, несколько максималистов, организовали новую группу в Париже, которая стала издавать газету: "Трудовая Республика". 1914 г. застал меня во Франции.
Война была объявлена неожиданно.
Французское правительство стало арестовывать всех германских и австрийских подданных и препровождать их в концентрационный лагерь.
Так как я была арестована в Париже с австрийским паспортом, то мне пришлось перейти на нелегальное положение.
Первое время мне пришлось скрываться, переезжая с одного места на другое; затем при содействии французских социалистов, знавших мое русское происхождение, удалось устроиться в полулегальном положении на юге Франции.
После Февральской революции я с большим трудом, при помощи тоже французских социалистов, изменила свою фамилию Маньковской (по второму мужу) на прежнюю фамилию Ковальской и таким образом получила легальное положение.
В 1917 г. через Англию и Норвегию вернулась в Россию незадолго перед Октябрьской революцией.
Заболела.
Оправившись после болезни, в 1918 г. поступила на службу в Историко-Революционную секцию Государственного Архива.
Прослужив пять лет научным сотрудником, в 1923 г. переехала в Москву в дом ветеранов революции имени Ильича.
В настоящее время состою членом редакц. коллегии журнала "Каторга и ссылка". {Гранат} Ковальская, Елизавета Николаевна Род. 1851, ум. 1943. Революционерка-народница.
Участвовала в революционных кружках и организациях ("Черный передел", "Южно-русский рабочий союз" и др.). До 1917 г. г. эмигрировал.. После Октябрьской революции сотрудница Петроградского историко-революционного архива (1918), член редколлегии журнала "Каторга и ссылка".