Ивановская Прасковья Семеновна
Ивановская П. С. [(1853—1935). Автобиография написана 25 декабря 1925 г. в Полтаве.] (по мужу Волошенко). — Я родилась в 1853 г. в семье сельского священника села Соковнина, Жадома тож, Чернского уезда Тульской губ. Детские годы прошли в суровых условиях бедности и заброшенности.
Мать рано умерла, отец был человек отвлеченных интересов, мирское его весьма мало заботило, свое гнездо не вызывало в нем особенного внимания.
Философские мысли — плохие пособники в хозяйственности.
Дети росли травкой в поле, без малейшего присмотра, а смерть матери еще больше отдалила отца от нас, мы как-то не являлись ни предметом его дум, ни его забот, и в этом была, пожалуй, некоторая положительная сторона нашего воспитания.
Порой мы были изрядно голодны, обнагощены, но всегда вольными, никакие пути и дороги нас не страшили.
Ранняя самостоятельная жизнь научила крепко любить свободу, а на крутых подъемах полагаться только на свои силы, свое уменье.
И наша экономическая необеспеченность не выделяла резко нас среди окружающей жизни и всего духовенства того далекого прошлого.
Огромное большинство этого класса мало чем разнилось от среднего достатка крестьянина, оно само поднимало землю, само убирало хлеба. С косичкой за спиной, в холщовой самодельной рубахе, попы сами вывозили навоз на худородную землю, а одинаковость жизни с окружающей массой делала взаимные с приходом отношения проще и естественнее.
Взрослые сыновья их на летних каникулах помогали отцам в полевых работах, в молотьбе хлеба первобытным способом на току цепами.
Сыны обучались по создавшимся правилам в бурсе (семинарии), дочери оставались еле-еле грамотными у родителей, в томлении поджидая случая стать матушкой или дьяконицей.
Нас ожидала та же засасывающая житейская пошлость, если бы не произошло случайное, меньше всего предвиденное обстоятельство, в значительной мере перевернувшее наше положение.
Вероятно, в начале 50-х гг. в наше село, в приобретенное в нем имение, приехал на жительство возвращенный по амнистии из Сибири декабрист Михаил Андреевич Бодиско ["Мичман Бодиско по пятому разряду к временной ссылке в каторжную работу на 10 лет, а потом на поселение.
Мичман Бодиско 2-й. Лично действовал в мятеже с возбуждением нижних чинов. По восьмому разряду.
Лейтенант Бодиско первый лично действовал в мятеже бытностью на площади". Бодиско 1-й — Гвардейского экипажа лейтенант, Бодиско 2-й — того же экипажа мичман.
Выписки из сентенции приговора.], мичман.
С самого своего появления в имении М. А. Бодиско завязал с отцом близкие дружеские отношения, а впоследствии, при его материальной поддержке, две меньшие дочери смогли поступить в тульское духовное училище.
Сколько большой, истинной радости мы испытали тогда, покидая свой бедный родной дом. Наш восторг, наши маленькие детские грезы скоро значительно померкли: школа оказалась закрытым заведением и носила монастырский характер, с удушливым лампадным смрадом, с весьма куцым курсом наук, с очень скудным, полуголодным для детей питанием.
Затворнические условия нашей школы не смогли помешать вторжению нового тогдашнего веяния, доплескивавшегося светлой волной к нам через каменные стены нашего монастыря.
Первые струйки ее появились у нас в Туле неясными отзвуками арестов в Москве по делу Нечаева.
Немного позже кружки и группы формировались при участии приезжавшего к нам Василия Семеновича Ивановского, студента Медико-Хирургической академии, купно с Евтихием Павловичем Карповым, впоследствии известным драматургом.
Им помогали студенты-туляки Дубенский и Раевский.
Наряду с организационной работой ими же была устроена библиотека-читальня из книг нелегальных и полулегальных.
Все изъятые из обращения книги имелись в этой неофициальной библиотечке, а именно: Добролюбов, Писарев, Чернышевский, Лассаль, Лавров, "Исторические письма" которого появились много раньше, в 68 г., и приобрели тогда же огромную популярность. "Вперед" провинция читала в 73 г. Книги эти хранились в особых шкафах, и выдавали их с большой осмотрительностью, с ручательством лица, известного заведующей, помнится, Шредера.
Радикально-демократический кружок нашей школы старшего класса, носивший между ученицами прозвище "Ганзейского союза", широко пользовался книгами этой читальни, порой прихватывал их с собой на летние вакации.
Чаще всего книги брались по запискам с подписями моей фамилии, всегда лаконичной — "пришлите то-то и то-то". Совсем почти накануне выпускного экзамена нашего класса, в часы общей вечерней молитвы в большой зале, послышалось в передней державное дерганье звонка: дзинь-дзинь! задребезжал неприятно, резко звонок.
И вслед за тем по рядам чинно молившихся девочек пробежал, как легкое движение ручейка, придавленный шопот: "Жандармы, жандармы пришли". Присутствовавшая на молитве начальница, побагровев до синевы, опрометью бросилась за дверь. Через три-пять минут в опустелой передней и духом не пахло жандармским.
Прибывших арестовать ученицу Ивановскую, "ведьма", как звали мы промежду собой начальницу, не допустила до позорящего школу обстоятельства.
Она сама спешно отправилась объясняться с начальством на предмет необычайного события, ломавшего все уставы, весь обиход нашего несложного бытия. Наутро, конвоируемая классной наставницей, я прибыла в жандармское управление.
Допрос без замедления производился в присутствии наставницы полковником по поводу найденных у библиотекарши моих записочек.
По окончании его жандармский полковник разбахвалился, сообщив, что арестована библиотекарша, несколько гимназисток и кто-то еще постарше — мой брат в Москве по нечаевскому делу. Наши ребячьи аресты не имели серьезных последствий — никого не задержали.
Брат тоже был освобожден.
Вернувшись в школу, я была изумлена тем, что наша начальница ни одним звуком не выразила своего возмущения против неслыханного нашего вольнодумства.
Зато ректор нашей школы долго томил и грозно внушал, что брат мой "отчаянной жизни революционер". Путь его неизбежно лежит по Владимирке, и то же постигнет меня, если не порву связи с "нигилистами". А рвать было поздно и не с кем. Побороть воздействие хороших книг, дававших нам вкус и чутье к светлому, к большому, предостерегавшему от засасывающей прозы жизни, — это равнялось самоубийству.
Оно, это лучшее, вошло постепенно в наши души не из одной литературы и чтения — воспринято было из близости нашей жизни со всей окружающей нас неправдой, забитостью масс, заколоченностью до отупения.
Душа тосковала по правде и справедливости.
В старшем классе, на последнем году обучения, начался дух радикального протеста у весьма кротких и смиренных учениц.
Выразилось это настроение в протестах против грубого обращения, запрещения читать "вольные" книжки, против недостаточного, к тому же обкрадываемого, детского питания.
Из наивно верующих мы перешли к неверию и протесту против уставов, отдававших кадильным ароматом.
Выработанных твердых убеждений у нас, конечно, еще не было. Мы были слишком юны и глупы, проснулось лишь сознание прав личности.
И протест, и отрицание — это было для нас только выражением этого настроения.
В то время нашим стремлением было — отстоять нашу личность, за которую приходилось вступать в борьбу открыто и смело. В этот же период, уже в последнем классе, нас сильно захватила Парижская Коммуна, ее борьба и крушение.
До сего дня не стерся из памяти день, когда наша начальница, чрезмерно взволнованная, вошла в наш старший класс с огромной в руках французской газетой в траурной кайме и стала вычитывать всему притаившемуся классу строку за строкой о трагическом конце великой борьбы.
Вместе с физическим ростом и сделанным приобретением небольших знаний росли и крепли мечты о будущей поездке на медицинские курсы, только что открытые тогда для женщин в Петербурге.
В 71—73 гг. из нашей клерикальной школы — по пословице "лиха беда начать" — целой группой учениц было положено начало движению к женскому образованию, женской независимости и раскрепощению.
Большинство ехавших не имело ни обеспечения, ни протекции.
Я с сестрой Александрой Семеновной поступила на Аларчинские курсы, во главе которых стояли видные профессора: Странолюбский, Лесгафт, фон Флит, Стасова.
Эти курсы со строго демократическими принципами пропускали — как воду песок — через свою лабораторию все живое, свежее, там же на курсах сближавшееся в кружки, в организационные группы, чтобы впоследствии или тотчас же идти "в народ". Ранней весной 76 года, сдав экзамен при гимназии в Царском Селе, я поехала в Москву навестить брата, а главное принять окончательное решение, занять ли место учительницы в Весьегонском, либеральном в ту пору, земстве.
Брат настойчиво советовал обождать, не торопиться пока. Он имел тогда широкие организационные планы — заместить все барановские школы-дворцы [Богатый фабрикант Владимирской губ. Баранов на свои средства настроил по всему уезду образцовые школы. Они высились дворцами, светлые, просторные, со всеми удобствами.
Учительский персонал, приглашавшийся самим Барановым, состоял из лиц с высшим образованием.
По требованию учителя все необходимое для школы высылалось немедленно.] своим, радикальным учительским персоналом по всему уезду. К реализации этого плана у брата были большие возможности.
Но вакансии открывались всего только с осени. Целое лето оставалось в моем распоряжении, и я решила им воспользоваться — поехать в Одессу, где могла поработать на любой фабрике без "интеллигентного паспорта". Среди многочисленной публики, посещавшей московскую квартиру брата, бывала там очень часто необыкновенная девушка, только недавно вернувшаяся "из народа", — Мария Субботина, судившаяся потом в Москве по процессу 50-ти, большинство участников которого раньше были народниками-лавристами.
Субботина дала мне адрес двух сестер, живших в Одессе, — Хоржевских (их третья сестра уже находилась в тюрьме).
Нагрузившись изрядно в квартире брата полулегальной и нелегальной литературой, я покинула Москву.
По инструкции, преподанной москвичами, часть взятого груза необходимо было оставить в Туле семинаристам и гимназистам, а остальное захватить с собой. Дорога не так уж далеко проходила от прихода моего отца, и я решила завернуть туда на несколько дней. У него я застала младшего братишку Ивана, окончившего пока только духовное училище и готовившегося перейти в семинарию.
Без моего ведома и согласия он забрался в чемодан и, порывшись хорошенько в книгах, отобрал для себя кое-что из брошюр, между прочим "Сила солому ломит" Н. И. Наумова, "Ежа", — гонимых правительством.
Мне была невдомек его проделка, имевшая скоро самые печальные последствия для всего дома. По моем отъезде из Москвы Василий Семенович был предан одним рабочим, ежедневно бывавшим у него на квартире.
Естественно, что он видел сборы, упаковку книг и слышал разговоры о направлении пути. Жандармы, давно скалившие зубы на брата, теперь, как голодные шакалы, арестовав В. С., бросились по следам, надеясь настигнуть меня с поличным у отца, но они явились немножко поздно, когда я была уже далеко от них. Перерыв весь дом, двор, они наконец выкопали-таки на чердаке спрятанные брошюры.
Брата Ивана арестовали, увезли в Тулу, упрятав там его в тюрьме, в общую камеру с уголовными.
Там бедный малец "отведал мергеля" (глубокая яма для собак) полностью, просидев в этаком-то смраде больше года, там он пережил режим, оставивший в нем на всю жизнь ненависть к угнетателям.
При внимательном отношении сестер Хоржевских и Михаила Богдановича Эйтнера, часто навещавшего сестер, мое желание познакомиться с радикальными организациями юга осуществилось довольно просто и скоро. Эйтнер был давнишний работник из набора Заславского, от организации которого он унаследовал хорошо устроенную переплетную мастерскую с уцелевшими от ареста, распропагандированными рабочими.
М. Б. раньше всего повел меня к "башенцам" ["Башенцами" называлась группа лиц, жившая в башне на верху дома Новикова.], будучи связан с ними долгой и тесной дружбой с давних времен и общностью работы.
Знакомство с "башенцами" помогло мне много в ориентировке среди множества кружков, коммун, отдельных "самистов", не входивших в группы с определившимися уже направлениями.
Среди этой пестрой множественности тогда в Одессе слишком заметно выявлялись три самостоятельных направления, три крупные социалистические группировки: народническо-пропагандистское, народническо-бунтарское и "Громада". Первая из трех возглавлялась Григорием Анфимовичем Попко, И. Волошенко и Ф. Щербиной.
Вторая — Дебогорием-Мокриевичем и третья — Л. А. Смоленским, упорнейшим украинофилом, и Малеваным.
С первыми, "башенцами", у меня навсегда сохранилась близость, и сношения поддерживались до полного исчезновения ее членов, сметенных тотлебеновской бандой в 1878—79 гг. Вскоре полученные печальные известия о московских арестах заставили меня немедленно перейти на нелегальное положение, что не вело ни к каким неприятным последствиям: Одесса была чрезвычайно демократична — и относительная вольность в ней позволяла жить в ней без прописки, и на любую фабрику можно было поступить без документа.
В самые ближайшие дни мною была осуществлена эта возможность: зашла и, даже никем не опрашиваемая, стала на работу на канатной фабрике по Большой Арнаутской улице. Немудреная работа этого учреждения выполнялась сравнительно небольшой группой женщин-безработных, с прибавкой к ним десятка-двух парней.
Женский пол отличался непостоянством, цыганскими наклонностями, то и дело менял свою профессию.
Правда, работа на этой фабрике была грязная, воздух тяжелый, "невкусный", дневная упряжка весьма продолжительна.
Мы уходили домой, когда от погружавшегося в море солнца оставался едва заметный серпок над водой. Сблизить всех работниц в одну ячейку, хотя бы для слабейшей защиты себя, — никак не удавалось, непривычное туго входит в головы, да и времени на противодействие хозяйчикам не хватало: все бегали с канатом или раздергивали в окутывающей пыли гнилую погань.
За два с половиной месяца осталась очень ничтожная связь с более пытливыми девушками, бравшими почитать "что-нибудь". Однажды, выйдя из пылью насыщенного фабричного здания на вольный свет, я была охвачена чистым, легким воздухом настоящей южной весны, властно звавшей уйти от канатного смрада.
Через неделю я уже шла на полевые работы в Таврическую губернию, в большое имение богатого помещика Неустроева.
В эту экономию, весной, как в ростепель ручьи, стекалось великое множество работников со всей украинской земли: полтавчан, киевлян, киевцев и даже "кацапов"-курян. Артелями, персонально — они смело втискивались в наш огромный табор на степи. Приходили, работали и опять поднимались в поход, неведомо почему и куда держали свой путь. Было любопытно наблюдать эту живую силу, метавшуюся туда-сюда по степи в поисках труда. Поздней осенью, когда побурели поля и дождь моросил мелкой пылью, я возвратилась в Одессу.
Весь почти что радикальный народ к тому времени разметался по разным краям. Многие ушли биться за освобождение "бра-тушек", другие разбрелись с котомками за плечами по селам и городам.
У многих народников юга в то время уже начала тухнуть вера в пропаганду социализма среди крестьян, нарастало искание новых путей — отвоевывать право на свободную жизнь. В этой общей неопределенности явилось у меня желание научиться чеботарству, нашла хорошего учителя — сапожника в Николаеве, а квартировала в прекрасной семье Левандовских, младшие две девочки которых учились у Самуила Виттенберга.
Внешняя простота и скромность этого человека не соответствовали его огромным математическим способностям и высокой моральной гуманности, скрытым в нем вследствие его большой замкнутости.
Впоследствии, в 79 году, 11 августа, в Николаеве он был повешен вместе с матросом черноморского флота Логовенко.
В Николаеве мной было получено экстренное уведомление о вторичном аресте брата, двух сестер и всех знакомых.
Неизбежно было ехать в Москву для устройства совсем желторотого братишки, оставшегося беспризорным после разорения гнезда брата. В этот же, если не ошибаюсь, приезд в Москве я принимала участие в неудачном освобождении Ольги Любатович, инициаторами которого были Енкулатов, Иванчин-Писарев, М. П. Лешерн и жена Калетаева (видного участника коммуны в Кринице).
Зато 1 января 77 года был оборудован артистически побег брата-доктора, Василия Семеновича, из Басманной части. Главным руководителем этого дела был Ю. Богданович с участием Т. Арефьевой и — немного — меня. Преисполненные радостью освобождения брата, по настойчивому совету Ю. Богдановича, все участники покинули Москву.
Разумеется, я вернулась в Одессу.
Летом в том же году к нам в Одессу, помнится, приезжал М. А. Натансон и Д. Лизогуб.
Последний рассказывал, что в Чернигове и по всем уездам были прибиты на столбах карточки брата с листками, крупно и четко покрытыми строками с приметами брата и обещанием награды за его поимку.
Димитрий Андреевич Лизогуб радостно заливался смехом, вычитывая в числе примет: "одет в овчинный полушубок, на ногах большие теплые валенки, в меховой шапке". 30 января 78 года в Одессе было произведено вооруженное сопротивление при аресте И. М. Ковальского и других с ним лиц. Мы с сестрой, недавно освобожденной на поруки, читали это ошеломляющее известие в Петровско-Разумовском среди своих друзей.
Оно всех сильно взбудоражило; читали раз, два, у многих вырывалось восклицание: "Вот оно, настоящее!". Через 5—6 дней после этого вечера пришла оттуда телеграмма: "Просим не замедлить выездом к родным". Совсем неожиданный вызов на месте объяснился тем, что кое-кто из "башенцев", а главным образом Г. А. Попко, задумали и решили всеми мерами освободить И. Ковальского.
Сношения с ним быстро установились, вскоре даже стало точно известно расположение его камеры.
Оно позволяло надеяться на успех, на возможность освободить узника, следовало только подвести подкоп к тюремной стене, тесно соприкасавшейся с камерой Ивана. С этой целью уже была присмотрена квартира против тюрьмы, из которой в самый кратчайший срок быстрым темпом должен был вестись подкоп.
Иван дал свое согласие на этот план. Ковальского перевели в другую камеру, во втором этаже. Надежды на его освобождение рухнули безвозвратно, других путей не было. Сношения с заключенными теперь передали мне, они велись при посредстве надзирателя, очень доверчивого существа, не искушенного в деле сыска. Если память не изменяет, в этом же году, приблизительно незадолго до суда, Малинка и Студзинский, сидевшие вдвоем в одной камере, решили бежать.
С воли для них оказывалась необходимая помощь: через того же надзирателя передавались пилки, лобзики, шпагат, в замаскированном виде. Они без особого труда подпилили решетку и вышли во двор. Причина их дальнейшей неудачи так и осталась для нас тогда неясной [По словам здравствующего Студзинского, когда они стали подниматься, перелезая стену, — лестница под ними подломилась. — В. Фигнер.]. Шли месяцы, недели, приближался суд над И. Ковальским.
Начальство готовилось к нему, революционеры, в свою очередь, стали заранее приготавливаться к ответу на приговор, если суд вынесет смертную казнь. Прокурору, судьям с печатью исполнительного комитета были разосланы предупреждения, прокламации рассылались всюду по почте, в городе интерес к суду поднимался с каждым днем. Видная роль в технической подготовке принадлежала Давиденко — талантливейшему созидателю остроумных и ловких западней для врагов.
Из Петербурга приехали два защитника — Бордовский и Стасов.
Во всех революционных кружках среди молодежи замечалось сильно повышенное, нервное настроение. 24 июля военный суд вынес смертный приговор Ковальскому.
Это был первый кровавый акт, первая смертная казнь за последний период революционной борьбы.
Людское море, заполнившее все улицы, прилегавшие к зданию военного суда, услыхав приговор, волной колыхнулось в направлении суда, как бы намереваясь прорваться в здание и вырвать осужденного.
Казаки с пиками наперевес, жандармы с обнаженными шашками врезались в густую человеческую толпу. Все смешалось и утонуло в вечернем тумане.
На другой день подготовленный удар разразился.
Едва начинало брезжиться, как, опоясав Одессу цепью сборной военной силы, — началось опустошение.
Оно было всестороннее, полное и беспощадное.
Все дома заключения наполнились до чрезвычайной перегруженности, и куда только не перебрасывали пленников.
Наша квартира с добрейшей души хозяином М. Б. Эйтнером была вычищена до полнейшего безлюдия.
Мое заключение продолжалось месяца три, а затем этапным порядком по всему дальнему пути меня отправили на родину к отцу до распоряжения московской жандармерии.
Перспектива новых мытарств и этапных хождений ощутилась до того живо и осязаемо, что мне показалось более подходящим предупредить все это — самой уехать из деревни в Москву, а оттуда на время к брату в Румынию.
В этой нищенски убогой стране тогда жила эмигрантская колония, среди которой еще не совсем угасли к тому времени планы овладеть "легально" островом Папиным на Дунае, защитным оружием охватить его кольцом и вести из этой небольшой, но неприступной крепости наступление на царское правительство всеми доступными средствами.
Спасительные мечты, конечно, потом растаяли, оставив у многих светлое воспоминание среди "пошлости и скуки". В среде этих строителей пышных замков был и мой брат. В начале 80 гг., возвратясь из Румынии на север России, в феврале или марте, я заняла положение "хозяйки квартиры" народовольческой организации в Петербурге.
Хозяином "стал" Н. И. Кибальчич и "бедная родственница" Л. А. Терентьева.
Все трое мы составили фиктивную семью под фамилией Агаческуловых и Трифоновой, заняв квартиру на Подольской улице, д. № 11 [На эту квартиру ходил рабочий Окладский.
Когда он стал предателем, то рассказал о ней все, что знал. Между тем паспортное бюро Народной Воли считало документы Агаческулова и Трифоновой чистыми, и по ним жили Фриденсон (под именем Агаческулова) и Терентьева (под им. Трифоновой).
По этим паспортным нитям Фриденсон был арестован в январе 81 г., а выслеживание, вероятно, было причиной и др. наших несчастий. — В. Фигнер.]. Эта квартира не имела специального назначения, сюда приходили разные люди, центральные работники наряду с приезжавшими провинциалами.
В ней между прочим находилась небольшая типография, регулярно выпускавшая "Листок Народной Воли", прокламации партии.
Прожив совместно срок, указанный Александром Михайловым, семья распалась по соображениям организационного характера.
С октября 80 года до 2-го мая 81 г. по той же Подольской, но в № 41, проживала семья под фамилией Пришибиных — мужа с женой с родственницей Трифоновой.
Эту в действительности фиктивную семью составляли М. Грачевский, П. Ивановская и Л. Терентьева.
Помещение было предназначено исключительно для типографии со строго конспиративным характером.
Работали по изданию партийного органа "Народная Воля". Расширенная типография, хорошо оборудованная, выпускала кроме народовольческой газеты прокламации Исполнительного Комитета, листки и прочее.
Письмо Исполнительного Комитета к Александру III печаталось в этой квартире и было выпущено 12 марта 1881 года в количестве более 10000 в раз. Вызванные 1-м марта колоссальные, ранее не виданные аресты произвели в рядах партийных работников и в самом центре партии глубокое опустошение.
Кто оставался уцелевшим — уезжал вон из столицы.
Наша квартира чудесным образом оставалась нетронутой, работа по печатанию продолжалась ровно до 1-го мая, когда в этот день Людмилу Александровну Терентьеву-Трифонову, случайно принятую за Кобозеву, арестовали на улице. Сделалось на другой день, т. е. 2-го мая, неизбежным покинуть типографию со всеми в ней находившимися богатствами и перекочевать в Москву.
Нанесенный в Питере удар партии "Народной Воли" все же не истребил всех составлявших ее членов, всего до основания центра.
Избежавшие провала собрались в Москве.
Явилась новая тайная типография вместо погибшей в Питере.
Комитет начал выпускать очередные №№ "Народной Воли". Степан Халтурин завел широкую связь с кружками и группами рабочих, направляя их всею мощью своей души по пути объединения.
Я присоединилась к работникам печати, посещала ежедневно устроенную на Солянке, в доме Шильбаха, типографию.
Расширявшаяся деятельность в Москве потребовала устройства специальной квартиры, предназначаемой для строго деловых свиданий.
Она скоро была налажена с бездетными хозяевами мелкой мещанской семьи Харлампием Поддубенским и П. Ивановской; под какой фамилией мы жили — не помню. Квартиру эту часто навещали Тихомиров и Ю. Богданович.
Однако такая работа—работа нового расцвета, имела короткий день. Внимание охранки скоро повернулось лицом к Москве.
Весною 82 г. начались в ней, или, вернее сказать, продолжались петербургские, обыски и аресты.
Первым был арестован Буланов; 6 февраля — Стефанович, пришедший на квартиру Буланова, 10-го марта 82 г. был арестован Богданович;
Оловенникова-Ошанина (Баранникова) скрылась с квартиры, а затем арест за арестом пошли повсюду. 23-го марта т. г. взята была квартира И. В. Калюжного и Смирницкой с большим количеством паспортов, печатей и др. бумаг. На углах улиц, близ дома расположения типографии, сновали мрачные тени, омерзяя наш уединенно-тихий уголок, но это еще не было их полной победой, — они являлись только указателями катастрофического положения для печати.
Необходимо было быстрее свертывать работу, ликвидировать все дело, но на самый короткий срок, чтобы перенести в другое, более спокойное место. Комитет решил возобновить издательство в другом городе, и выбор его пал на Ригу. Вдвоем с Чекоидзе мы повинны были, согласно желанию партии, ехать туда для постановки тайной типографии и скорейшего возобновления изданий.
Чекоидзе по дороге свернул в Вильну, чтобы оттуда забрать весь необходимый материал, умелых наборщиков и весь этот груз привезти в Ригу, в заранее приготовленную квартиру.
Работники действительно собрались на место, ждали шрифт и прочие нужные для работы вещи, когда вдруг дошли тревожные вести о новом погроме, погребшем июльскими арестами в Петербурге все слабые остатки когда-то могучей организации Народной Воли. Тогда-то поехавший в Питер Чекоидзе за деньгами, не хватавшими на выкуп шрифта, попал в западню, а с ним погибли адреса тех, у кого хранились типографские принадлежности.
Требовалось решение, как дальше поступить: прикончить ли весь проект с устройством типографии.
Сообща с двумя партийными друзьями было решено, пока что прикончить начинание, взятых на работу — распустить.
В Витебске, где ждали засевшие в номерах работники и хозяева рижской квартиры, произошло решение иного рода. Едва я переступила порог помещения поджидавших работников, как в дверь шумно ввалилась полиция.
Вся наша компания была арестована.
В Витебском остроге чуть не пропала от голода, только вниманием уголовных продержалась до желанной отправки в Петербург.
Здесь меня встретил Судейкин, повел продолжительный разговор, кончившийся приказанием отвести меня в одиночную камеру.
Судилась в 83 году, с 25-го марта по 3 апреля, Судебной Палатой с сословными представителями по процессу "17-ти народовольцев", связанному с событием 1-го марта 81-го года. Приговоренная к смертной казни, замененной пожизненной каторгой, непризрачно прикоснулась ненадолго к мрачному жестокому режиму Петропавловской крепости.
Через 3? месяца была отправлена на Кару Забайкальской области отбывать каторгу, а кончала ее в Акатуе.
В 98 г., в конце октября, вышла на поселение в Баргузинский округ, где оставалась 4 года. В 1902 г. была переведена в Читу, из которой через год бежала с понятным чувством и мыслями — если не работать "вовсю", то хотя бы ближе подойти к жизни, присмотреться к новому течению.
Очутившись в столице, я вошла в боевую организацию партии социалистов-революционеров, участвовала в достижении подготовлявшегося тогда убийства Плеве. Конец этого дела дал мне некоторое удовлетворение тем, что он, взявши столько жертв, наконец был приведен к неизбежному, всеми желаемому концу. Возвратилась в 1905 г. после небольшого отдыха за границей с выработанным, обдуманным во всех деталях планом и твердым желанием взять на свои старые плечи ношу менее тяжелую.
Но жизнь шире и глубже всякого теоретически умного и ясного построения — все норовит по-своему загнуть в сторону, своротить с намеченного пути. Временный отъезд Савинкова за границу, последовавший затем взрыв в гостинице "Бристоль" с гибелью Леопольда Швейцера — главного руководителя северной организации после Савинкова, поставил в неизбежность кончить во что бы то ни стало последний акт — покушение на дядю царя, Владимира, министра Булыгина, Трепова и Дурново.
Чуть не в самый канун покушения вся боевая организация была выдана Татаровым.
Каким-то самым неожиданным образом он появился в Питере, прибыв из Иркутска и получив здесь полное доверие. 11-го февраля в Сестрорецке арестовали Маркова, а в ночь с 28-го на 1 марта произошел взрыв при заряжении бомб, погубивший Швейцера. 16-го марта была снесена Б. О. вся без остатка.
В числе многих и многих арестованных очутилась в тюрьме и Мария Григорьевна Нежданова.
Наутро газета "Новое Время" услужливо сообщила незначительные подробности арестов и уже мою родовую и по мужу фамилию.
Она была воспроизведена без ошибки.
Держанию меня в крепости препятствовала почти отнявшаяся рука и твердое отстаивание доктора против перемещения в крепость.
Так я и осталась в Доме предварительного заключения — "курортом Д. П. З." назывался он между заключенными — до 28—29 октября.
Амнистия меня не коснулась, я без малого две недели оставалась одна в Д. П. З., и только настойчивый напор "Всесоюза" (Союз Союзов) раскрыл мне двери тюрьмы.
Я вышла тогда, когда самый высокий вал революции 1905 г. пошел на слишком заметную убыль. Впрочем, Совет Рабочих Депутатов, возглавляемый Носарем-Хрусталевым, еще существовал, но и в нем уже была заметна щерба. В президиуме ярко выделялась Вера Засулич, всегда восторженно встречаемая рабочими.
Появление упадка революционного настроения резче всего сказывалось в окончательном провале третьей забастовки и, наконец, в неприостановке поездов по Николаевской дороге, когда шла отчаянная битва на Пресне.
Волна пошла на низ — это ясно было, ее понижение отражалось на каждом.
С нерадостным настроением я с сестрой уехала из Петербурга в деревню.
Из Москвы шел первый выпущенный после восстания поезд, при самой тяжелой обстановке.
Всюду щетиной блестели штыки, сновали, громыхая саблями, офицеры.
Личные обыски на вокзалах и в поездах тогда прекратились уже. Полное усмирение Пресни вызывало у общества глубочайшее презрение к "героям внутренней победы". В вагонах стояла жуткая тишина, перепуганный пассажир угрюмо молчал.
На станциях носильщики, весь низший персонал скоплялись в тесные кружки, шепотом обмениваясь о чем-то важном и значительном, при этом печально качали головами.
На станции Голутвино по Рязанской жел. дор. не смолкли еще звуки залпов: там кончались расстрелы, без разбора, каждого, на кого указывал перст негодяя.
В Саратовской губернии, куда мы приехали, я принимала пассивное участие в выборах в 1-ю Думу 1906-го года. В 1907 году начальство вспомнило обо мне, намеревалось предать суду за побег из Сибири.
Полиция явилась к Влад. Галакт.
Короленко, в семье которого я тогда жила, чтобы подвергнуть меня аресту, но, заметив сделанный мне знак, я ушла черным ходом, — несомненно было, что за побег назначат трехгодичную каторгу.
На этом пока остановлюсь.
О жизни и работе уже при новом общественном строе вряд ли есть надобность сейчас говорить. {Гранат}